Salus populi suprema lex est. Благо народа – высший закон (сборник) - Инна Александрова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По-настоящему занимались спортом. Я был середнячком, но все равно имел спортивные разряды по бегу и стрельбе. Были среди нас просто первоклассные спортсмены.
Суворовское научило жить в коллективе. И раньше – в интернате, детдоме, в эвакуации – многое понял, но там были зверятами: кто скорее схватит пайку. Здесь, когда всем всего хватало, мы старались быть джентльменами в полном смысле слова. Попробовал бы кто-нибудь съесть «под одеялом» присланную из дома посылку!.. Все выкладывалось на стол. Всех приглашали испробовать гостинцы.
Суворовское без пышных слов учило любить государство, родину. Нахлебавшись, как следует, в своей прежней жизни, понимали, что дает страна. Отсюда вывод: патриотизм на голодном, грязном, воровском месте не воспитаешь.
Суворовское образовывало и в смысле культуры: достаточно часто водили в театр, причем, оперный. Фильмы «крутили» каждую неделю, учили бальным танцам. В старших классах не меньше, чем раз в месяц, могли продемонстрировать свое умение танцевать на вечерах-балах, куда можно было пригласить девочек из подшефной школы. Девчонки охотно приходили: кавалеры мы были галантные.
Была и прекрасная библиотека, в которой собирали всю современную литературу. Кто хотел, тот читал. Глаза надорвал тогда: почувствовал, что нужны очки, но боялся признаться. Очки носить было непрестижно. Да никто их и не носил.
Суворовское научило дружить, не обращая внимания на национальность. Все пять лет просидел за одной партой с киргизом Юлбарсом Мирзопоязовым, который до училища жил в старом городе Ташкента, в глинобитном домике с двумя маленькими сестренками. Отец погиб на фронте, мать умерла, и Юлбарс один содержал себя и маленьких сестричек – за счет сада. Когда ушел в суворовское, в их доме стали жить дальние родственники. Однажды попали в историю. Его родственница, желая угостить, налила из чайника браги. Мы опьянели и легли спать. Просили разбудить. Не понимающая дисциплины Айша не разбудила, а когда проснулись, был уже двенадцатый час ночи. На последнем трамвае, полусонные добрались до училища и предстали перед дежурным офицером: шнурки на ботинках были развязаны. Это был высший непорядок, просто позор. Нас отправили спать, а на утро перед строем выдали по полной. Но наказывать – сажать в карцер – не стали. Видно пожалели, так как случилось это в первый раз.
Интернационализм, присущий тогда людям, был свойственен и нашему узкому мирку. Поэтому страшным потрясением было убийство и самоубийство одного из руководителей училища, уважаемого боевого офицера, еврея по национальности. Предвидя арест в связи с начатой антиеврейской кампанией, он застрелил всех членов своей семьи и себя. Об этом говорили шепотком. Было страшно и непонятно…
Суворовское учило преодолевать трудности. В пятнадцать лет выдали настоящее боевое оружие – карабины, хотя и без патронов. Так как климат позволял, часто ходили в походы – в горы. Идти с полной выкладкой было не просто. Как и всех школьников Союза, посылали на сельхозработы: убирать хлопок. Возвращались с руками, исколотыми так, что притронуться было невозможно.
Каждый год на июль-август уезжали домой на каникулы. Из Ташкента ехали по-барски: все имели по отдельной полке. Обратный же путь был много скуднее: в солдатском вагоне. Это значило: кто что захватит. Взрослые солдаты оставляли нам места под нижней полкой, на полу. Было грязно, неудобно, но все равно весело.
Много позже, анализируя суворовское отрочество и юность, пришел к выводу: несмотря на все положительное, закрытая система, в которой рос, все-таки сделала меня замкнутым, стеснительным, натянутым как струна. Я не мог, как сегодняшние юноши, быть раскованным, «душой общества». Был робок с девочками. Так что у всякой медали всегда две стороны…
* * *Летом пятьдесят первого – мне только исполнилось восемнадцать – окончил училище с серебряной медалью. Еще заканчивая суворовское, мы с Юрой Лазаревым мечтали попасть в Ленинградское высшее военно-морское училище МГБ СССР. По святой наивности написали товарищу Сталину: ведь он был – так нам внушали – защитой всем детям, молодым и вообще всем людям СССР. Так пелось в песнях, говорилось в стихах. Конечно же, получили отлуп. В бумаге указывалось: МГБ и МВД – разные ведомства, а потому… Другие ребята, у которых были отцы и которые подсуетились, поехали учиться в самые разные места. Нас же – шестнадцать человек «бесхозных» – отправили в Татарию, в Елабугу, до которой не было даже железной дороги и, кстати, нет и теперь. В Елабуге было военно-политическое училище МВД. После его окончания можно было стать не командиром взвода, а заместителем командира роты по политчасти. Это уже повыше. Политическая подготовка не вызывала отторжения: я ведь был гуманитарием.
От Казани до Елабуги добирались на пароходе полтора суток, хотя теперь этот путь автобусом можно проделать за три часа. Городок встретил всею своей глухой провинциальностью. Тогда – да и теперь! – это была провинция, хотя до революции здесь размещался довольно большой центр купечества, а потому – множество церквей. Церкви при Советах были закрыты. Раньше сюда уже из самой-самой глубинки везли всевозможные товары, что производил русский крестьянин. По Каме и Волге товары сплавлялись в Казань, а там – по всей России. В городе жили не только купцы, но и художники, например, Шишкин. Места были удивительно красивые.
Училище, куда приехали, «отхватило» самую лучшую – центральную – часть города и огородило ее забором. На территории были аж три церкви, а казарма наша размещалась в бывшем хлебном лабазе. Были и жилые дома – в прошлом купеческие. Строения кирпичные, добротные.
По прибытию в Елабугу всех «провели» через медицинскую и мандатную комиссии, на которых лично мне сказали, что могу списаться на гражданку, так как близорук. Комиссоваться не стал: что было делать в Москве в октябре, когда прием в институты закончился? На что жить? Профессии никакой. Надежда не могла кормить меня и одевать. В этом отношении положение было хуже любого пэтэушника: тот хоть имел специальность. И я покатился по накатанной колее: проносил погоны – вместе с суворовскими – пятьдесят четыре года…
Учеба и служба в Елабуге – по сравнению с Ташкентом – оказались тяжелыми. Во-первых, морозы под сорок. Зимой хоть и были одеты в полушубки и валенки, промерзали до костей: не менее шести часов, когда шли тактические или другие полевые занятия, приходилось быть на улице. Еще и караульная служба, дежурства на вышке. Дело в том, что на территории училища находилась обыкновенная колония, где отбывали наказание заключенные с небольшими сроками. Они производили различные хозяйственные работы. Их охрана лежала на нас: это была наша практика. Зэки были «хорошие»: они даже будили нас, часовых: бросали камушек или снежок, когда, задремывая на вышке, не ожидали проверяющих. Случалось это глубокой ночью: зэки выходили на улицу по нужде.
Нашими непосредственными начальниками – командирами отделений – были курсанты из числа старослужащих. Никакой дедовщины и в помине не было. Иногда с их стороны случались несправедливости, но в основном все происходило достаточно корректно. А дело в том, что в те, пятидесятые, служба в армии была престижной: через армию люди делали карьеру. Став офицером, можно было неплохо обеспечить семью, и тот же сержант дорожил местом службы и ничего идиотского не мог себе позволить.
Дисциплина в училище была жесткая, но, как уже сказал, справедливая. Бытовые условия, конечно же, тяжелые. Чтобы умыться, дежурным следовало натаскать из колонки воды, а на улице – минус сорок. Надо было напилить и нарубить дров, истопить печи. «До ветра» бежали на «край земли». По сравнению с суворовским – «жесткая» кормежка: почти весь год – солонина, соленая треска из бочек, картошка, винегрет. В обед давали щи, но опять же с солониной. Объясняю тем, кто не знает, что такое солонина: это свиное мясо вместе с салом, засоленное в бочках. Из-за обилия соли мясо с салом становилось горьким. Утром, как лакомство, давали граммов двадцать сливочного масла. Но… голодными все же не были. Когда солонина не лезла в глотку, нажимали на хлеб. Хлеб – черный – был в достатке.
Тяжело было от бесконечных кроссов от десяти до тридцати и более километров. Их проводили каждую неделю, в воскресенье. Зимой – на лыжах. Бегали с полной выкладкой: винтовкой, противогазом, летом со скаткой. Никто не отлынивал, потому как если в этот день действительно болел и оставался в казарме, лишался увольнительной, которую давали только после кросса. Кажется, откуда брались силы? А вот брались… Были молоды. Но на безобразия в увольнении сил уже не хватало, да и за малейшее происшествие грозило отчисление.